?

Log in

No account? Create an account
Это тоже я

lomonosov

Дмитрий Б. Ломоносов


Entries by category: медицина

По госпиталям. Продолжение. Июнь 1945
Это тоже я
lomonosov

Возвращаюсь к «преданьям старины глубокой».
            После перевязки в госпитале, открытом для гражданских жителей Берлина, и посещения рейхстага вновь явились мы на Александрплатц в отдел военной комендатуры.
        Эта «прогулка» от Александерплатц до рейхстага и обратно к центру Берлина была весьма впечатлительной.  Виттток, откуда мы только что прибыли, был почти не затронут войной: там не было следов бомбёжек и уличных боёв, было уже налажено снабжение населения по талонам и не было заметно, что жители испытывают голод.
         В Берлине же последствия венных событий ощущались так, как будто все это происходило лишь вчера. Улицы к тому времени были уже расчищены от завалов, но большая часть зданий вдоль Унтер-ден-Линден были или разрушены или сильно повреждены. Около моста через реку на небольшой расчищенной от обломков площадке стояли две армейские полевые кухни, к которым тянулась длинная очередь людей (в основном женщины и дети) с кастрюльками и мисками, два автоматчика наблюдали за порядком.

            Границ между секторами оккупации города тогда еще не было, однако у Бранденбургских ворот дежурили канадские солдаты. Нас беспрепятственно пропустили к зданию рейхстага в английскую зону.
       В отделе комендатуры после длительного ожидания в зале, переполненном берлинцами, ожидавшими приема, нас провели к дежурному – подполковнику, настолько задерганному своей деятельностью, что он долго не мог понять, откуда взялись эти едва ковыляющие люди с повязками, одетые в лохмотья формы непонятных войск, и что им от него нужно. Наконец, вникнув в наши сопроводительные документы, он, после недолгих телефонных переговоров, заявил, что нам следует явиться в отдел комендатуры, находящийся у станции метро Лихтенберг.
            Еле втиснувшись в переполненные вагоны метро, приехали в Лихтенберг. Эта часть города совсем не пострадала от войны. Многоэтажные серые дома с целыми стеклами окон, с вывесками. Почему-то запомнилось название «Spaarkasse» - не сберкасса ли это?
              Быстро нашли комендатуру. После недолгого, на этот раз, ожидания получили направление в «фильтрационный лагерь», который находился ....ну не чудно ли?! - в таком знакомом мне городе Торунь, в Польше. Получили проездные документы и направление в продовольственный пункт, где нам должны выдать продукты на дорогу. Тем временем наступил уже вечер, и нам предложили расположиться на ночлег в находящемся рядом с комендатурой здании какого-то склада, где прямо на бетонном полу уже размещались на ночевку солдаты.
          Утром в продовольственном пункте получили продукты на всю нашу бригаду. Чтобы разделить их между собой, расположились в скверике. Нас окружила группа немцев с интересом наблюдавших, как делили на порции хлеб, колбасу, сало и сахар. Я понял, что все они были голодны. Вот как быстро переменились наши роли!

             Прямого пути в Торунь не было, требовалась пересадка в Познани.
         От вокзала Лихтенберг уже была восстановлена прямая магистраль Берлин-Брест, проходящая через Познань. Переполненным поездом (немцы ехали даже на крыше вагонов), добрались до Познани. Поезд на Торунь отправлялся на следующее утро. Пришлось ночевать на вокзале, заполненном до отказа. Спали на полу вповалку среди немцев, беженцев из Восточной Пруссии.
         На следующий день прибыли в Торунь. Знакомый вокзал на левом берегу Вислы, старинный мост, соединяющий облицованные камнем берега с табличками, извещавшими о прошлых наводнениях, разрушен, каменные сводчатые опоры взорваны, фермы лежат в воде. Рядом возведен временный деревянный мост.

               У военного коменданта на вокзале, предъявив документы, узнали, куда нам направляться. Оказалось, по давно знакомому мне маршруту: Фильтрационный лагерь находился в бывших немецких казармах у форта XIV.
         В «сортировочном» бараке, расположенном рядом с проходной, подверглись медицинскому осмотру. Повязка на ноге, наложенная в Берлине, намокла, раны загноились, и меня решили отправить на госпитализацию. И вот еще одно фатальное совпадение: госпиталь для бывших военнопленных находился на месте бывшего лагеря, только не на левом берегу Вислы, где я пребывал в плену, и откуда начался знаменитый «марш смерти», а на правом.
         Повезли меня в компании с тремя госпитализированными через знакомый город на Виллисе. Город словно стал больше: то же огромное средневековое здание ратуши и площадь перед ней, но и площадь и улицы наполнены людьми. Везде висят красно-белые польские флаги, расхаживают франтоватые польские офицеры в праздничных обшитых серебром конфедератках, царит приподнято-праздничное настроение.

              Много лет спустя в фильме «Пепел и алмаз» я почувствовал очень верно переданное это всеобщее настроение ликования по поводу вновь обретенной свободы.    На территории бывшего немецкого шталага размещались несколько госпиталей в бараках, в которых ранее жили англичане, французы и другие пленные из числа союзников.            Медицинский и обслуживающий персонал госпиталя состоял из советских военнослужащих - врачей и медицинских сестер, относившихся к нам очень сочувственно и внимательно.
             Меня перевязали, подвергли тщательному осмотру, анализам, и не нашли признаков легочного заболевания, указанного в моей медицинской карте, сопутствовавшей мне еще из лагеря Sandbostel.
              Разместили меня в бараке в палате, где кроме меня находились человек шесть итальянцев. Один из них, высокий молодой брюнет со звучным именем Ноколо Карузо, приветствовал меня по-итальянски «Bon Giorno!» и по-русски «Добри ден!».
          Итальянцы, люди очень подвижные и эмоциональные, окружили меня и пытались расспрашивать о чем-то, бурно жестикулируя. Все тут же представились, назвав себя. Кое-кого я запомнил: кроме уже названного Карузо из Неаполя, Кавани, инвалида без правой ноги, Фруменцио Травалли, с которым я очень близко сошелся, Д’Аллолио Бруно, Авеллино и маленький, весь израненный, с трудом передвигавшийся на костылях, Грильо Джиованни из Апулии.
  
         Допытывались, как меня зовут. Имя Дмитрий для них трудно произносимо, стали искать итальянский синоним и решили звать меня Доминико. Это имя ко мне прочно прикрепилось
               Режим в лагере-госпитале очень свободный: раз в день - перевязка и процедуры, вечером - обход дежурного врача. Остальное время девай куда хочешь. За воротами лагеря небольшой хвойный лесок на песчаной почве, усыпанной хвоей. Впрочем, выход за ворота, хоть и не очень строго, но не рекомендован.
          Стал знакомиться с «населением» госпиталя. В нем больше половины составляли освобожденные из плена итальянцы, почему-то их не спешили вывозить домой. Были французы, бельгийцы, югославы, даже несколько немцев, бывших узников концлагерей. Их приходилось все время брать под защиту от чрезвычайно агрессивно настроенных против них итальянцев. Остальные - бывшие русские военнопленные и гражданские («цивильные»), вывезенные немцами на работы в Германию.
              Вечером посетил клуб, в котором активно действовали кружки: драматический и хоровой. Драматическим кружком руководил невысокого роста типичный интеллигент в круглых очках с правой рукой, неподвижно прижатой к поясу: она была прострелена и не разгибалась. Он представился: Тано Бялодворец, бывший режиссер Харьковского Драматического театра. Хоровым кружком - высокий представительный хохол с висячими запорожскими усами в гражданской одежде и в пальто, перечеркнутом на спине красным косым крестом. В прошлом он - инженер металлург, работал в Краматорске, откуда его и вывезли немцы.
          Я принял активное участие в работе обоих кружков и близко сошелся с их руководителями. Тано (это непонятное имя все заменяли именем Антон) был очень образованный человек, владел в совершенстве польским и французским языками, свободно говорил по-немецки и по-английски. Благодаря этому, он мог общаться без переводчика со всеми европейцами, кроме венгров.
          Он посоветовал мне, как быстро научиться общаться с итальянцами: надо выучить всего лишь 100 слов, обозначающих самые часто встречающиеся предметы и понятия. Все остальное знание придет в процессе общения.
             Подсел к Карузо во время завтрака. Он тут же начал меня просвещать:
             - Questo mio coltello, questo mio piatto, questo mio burro, questo mio pane bianco. Come si chiama? Non capisco .quanti anni hai? (Это мой нож, это моя тарелка, это моё масло, это мой белый хлеб, как тебя зовут? Не понимаю. Сколько тебе лет?)
              Буквально через несколько дней я уже, помогая себе жестами, вполне сносно объяснялся с итальянцами. А к осени я уже понимал, что написано в итальянских газетах.
                Имея вдоволь досуга, я невольно возвращался мыслями к только что пережитому. Многому пытался найти объяснение, многое до моего сознания тогда еще не доходило и стало доступным к пониманию лишь через много лет.              Пытался вызвать на откровение своих новых друзей. Тано ловко уходил от разговоров на историко-политические темы, зато Петров с явным интересом вступал со мной в дискуссию. Постепенно у меня выработалось определенное представление о прошедшей бойне, далеко не во всем совпадающее с общепринятым.
         Главное, что настраивало меня на критический лад, было невольно возникающее сопоставление отношения к воюющему солдату у союзников и в нашей стране. Я видел, как воюют союзники, как обустроен их быт, не говоря уже об отношении к попавшим в плен.
              Мы не могли скрыть удивления и иронии, глядя на экипировку солдат союзников, на огромные рюкзаки, которые они таскали с собой. Очевидно, выходя к переднему краю, они где-то должны были оставлять их, так как невозможно представить себе в бою отягощенного таким грузом солдата.             Значит, за боевыми порядками должны следовать обозы с вещами, что также не способствует маневренности боевого подразделения. Впрочем, немцы также таскали тяжелые рюкзаки, обшитые сверху телячьей шкурой.
            Да и сейчас, глядя на высадку из транспортного самолета группы американских или английских солдат в очередной телевизионной передаче о событиях на Ближнем Востоке и Афганистане, можно наблюдать такую же картину.    
               Мои военные переживания и наблюдения, постепенно обрастали соображениями и выводами, которые иногда резко менялись. Окончательное представление о войне и предшествовавших ей событиях сформировалось значительно позднее.
               Мое пребывание в госпитале после пережитого напоминало курорт. Незаметно проходило лето, я довольно бойк  о ходил, слегка опираясь на палку. Кроме ежедневных перевязок и процедур (ванн в растворе марганцовки) других забот не было.
             Участвовал в самодеятельности, читая по режиссуре Тано пушкинского Гусара и лермонтовское Бородино, Маяковского Паспорт. Пел в хоре казацкие песни под руководством Петрова и много общался с итальянцами.                 Наступил август. Сообщение о начале военных действий против Японии. К моему величайшему удивлению на митинге, посвященном этому событию, выступил Тано с заявлением о вступлении в добровольцы для участия в этой войне. Что руководило им, с искалеченной рукой, заведомо непригодным к военной службе, понять не мог.
               В сентябре госпиталь реорганизовали, и меня с большинством пациентов перевели в другой госпиталь, расположенный в окрестностях Торуни в лесу в бывшем имении какого-то высокопоставленного польского вельможи. Трех- или четырехэтажное здание с сохранившейся утварью и мебелью с прекрасной отделкой помещений - комнат разного размера, располагавшихся на галереях, нависающих над общим залом.
                К тому же, здесь была отличная кухня, какой-то очень квалифицированный повар готовил прямо-таки ресторанное меню.
              Тано и Петров - мои постоянные собеседники остались в прежнем лагере. Как я узнал позднее, Тано предложили остаться в войсковой части, а Петрова отправили в фильтрационный лагерь, откуда он пошел по дорогам Гулага, где и пропал.
              Здесь я уже самостоятельно начал организовывать самодеятельность. Ставили маленькие сценки - скетчи, нашелся пианист-аккомпаниатор - стали исполнять песни сольные и хоровые, в концертах участвовали и итальянцы и французы. У меня это стало столь удачно получаться, что замполит госпиталя предложил мне остаться на военной службе после выписки. Я отказался, о чем потом очень жалел: это могло избавить меня от фильтрационного лагеря и впоследствии обеспечить нормальную демобилизацию (с получением денежного пособия с учетом всего срока пребывания в армии).

     


По госпиталям. Виттшток. Продолжение.
Это тоже я
lomonosov
          В один из теплых дней начала лета сидел я после обеда на уже привычном месте при входе на городское кладбище в тени ветвистого дерева рядом с клумбой недавно распустившихся роз, источающих прелестный аромат. Вижу, по аллее приближаются две немецкие девушки.
          Подумал: удивительно, как в Германии, проигравшей войну, девушки могут столь изысканно одеваться: платья, подогнанные «по фигуре» с надставными плечиками по моде того времени, притягивающие взгляды мужчин, прически, выполненные явно руками парикмахера. Вряд ли можно встретить столь нарядно одетых женщин в российских провинциальных городках….
          Когда они приблизились, обнаружил, что одна из них мне знакома: это та девица, которая вынесла мне стул у «музыкального» окна!
          Поздоровался, предложил присесть.
          Они, возможно, не посмели отказаться, хотя я не заметил признаков недовольства на их лицах.
          Разговорились, если можно назвать так нашу беседу при моем знании немецкого языка.
          Мою знакомую фрейлайн, сразу показавшуюся мне очаровательной, звали Уна, ее подружку, явно постарше, - не запомнил.
          Уна, оказалось, еще учится в школе в Берлине, ей 16 лет. Она с мамой приехала сюда к родственникам еще в январе, когда усилились массированные налеты авиации на город. Дом, в котором они жили в Берлине, разрушен, и они пока не знают, что будут делать дальше. Мама ее работает в каком-то советском учреждении уборщицей, так что они имеют средства к существованию. Отец – где-то в плену в России, от него нет вестей…
          В свою очередь, я рассказал, что до ухода в армию был студентом, намерен продолжить учебу, когда вернусь домой, хотя не представляю себе, ка это получится: родных у меня не осталось, и где буду жить, не знаю.
          К 20 годам (столько мне исполнилось к тому времени) я не набрался опыта общения с противоположным полом. К началу войны мне было 16 лет, и мои мимолетные встречи с подружками ограничивались совместными катаниями на лодках по Дону с купанием, прогулками в городском саду, иногда с робкими объятиями с неумелыми поцелуями.
          Мой друг тех лет Олег Шиманович в своей импозантной форме учащегося артиллерийской спецшколы, пользовавшийся неизменным успехом в «амурных» делах, преуспел в овладении сексуальным (тогда этот термин не употреблялся) опытом. Он, рассказывая о своих «достижениях», тщетно пытался приобщить и меня к своим похождениям, но я так и не смог преодолеть свою застенчивость и начать решительные действия.
          Затем началась война, и мне стало не до встреч и свиданий.
          Итак, к двадцати годам я был столь же «невинным», как малолетний школьник. Природа, однако, берет свое, и мой организм, окрепший после пережитого, стал активно реагировать на внешние раздражители. Даже вынужденное общение с медсестричками в госпитале вызывало бурный отклик в моих ощущениях, но эти медсестрички (а среди них были и весьма привлекательные) не интересовались такими, как я, репатриантами, одетыми в чужестранные обноски. К тому же, они все были несколько постарше меня и уже «разобраны» блестящими офицерами гарнизона.
          Встреча с Уной и дальнейшее знакомство с ней пробудило во мне неожиданное и незнакомое ощущение желания и увлеченности.
          Я понимал полную бесперспективность продолжения наших отношений: она, практически, еще ребенок, контакт, даже столь платонический, между немецкой девушкой и русским военнопленным считался недопустимым.
          И все же…
          Я каждый день с нетерпением ожидал встречи.
          И она приходила…
          Мы больше молчали: говорить было трудно, слишком мал был мой словарный запас. Но я с большим трудом сдерживал свое желание обнять ее и расцеловать.
          Прошло уже почти 70 лет, я уже не могу вспомнить ее черты лица, но ощущения прелести, свежести и чистоты, расположения ко мне сохраняются в памяти.
          Это кажется странным, но я не помню нашей последней встречи. Да и была ли она? Скорее всего, получилось так, что мне стало известно о выписке из госпиталя в день отъезда. Оставалось лишь собрать свои немудреные вещички, получить документы и отправиться в путь-дорогу.
          Тем временем, раны на моих ногах почти закрылись, если не считать свищей, не заживающих и сочащихся гноем с кровью. Врачи решили меня выписать, считая, что в России мне смогут оказать более квалифицированную помощь в залечивании этой, принявшей хронический характер, болезни, именуемой «остеомиэлит».
          Настал день выписки из госпиталя.
          Я получил выписку из медицинской истории болезни, продовольственный аттестат и направление в комендатуру советских войск в Берлине, куда следовало добираться «своим ходом». Железной дороги в Виттштоке нет, кажется ее нет и теперь, и до станции нас, нескольких выписанных из госпиталя, отправили на конной повозке. У всех были недолеченные раны, я и еще один из моих спутников - на костылях.
На станции, куда нас привезли, поезда ходили не по расписанию. Перрон был заполнен толпой немцев, куда-то переезжавших и готовых штурмовать состав, когда его подадут. Участвовать в штурме с нашими повязками, палками и костылями не представлялось возможным, и мы обратились за содействием к дежурному по станции - важному немцу в красной фуражке. Он пригласил полицейского, одетого в прежнюю форму, которую носил и при фашистах, только на груди были спороты с мундира орлы, держащие в руках кольцо со свастикой. Когда подали поезд, полисмен с немалым трудом освободил для нас одно купе, многократно повторяя слова «Russische Vermacht!».
          Конец мая или начало июня 1945 года. Мы едем в Берлин. Не помню, сколько мы ехали, но вот поезд, переполненный до отказа, люди ехали даже на крышах вагонов, подошел к Берлину на вокзал Шпандау.
          Здание вокзала - в развалинах. Весь район полностью разрушен, улицы завалены щебнем, в середине улицы расчищен проезд. Не у кого спросить, куда нам следует двигаться, Встречные горожане в ответ на вопросы с недоумением пожимают плечами.
          Появился английский военный патруль: два солдата в касках с автоматами. Выяснилось, что мы - в английской зоне оккупации города. Подозвали немецкого полицейского в такой же, как и встреченного ранее прежней униформе со споротыми фашистскими орлами.
          Он объяснил мне, выступавшему в качестве переводчика, что русская военная комендатура находится в центре города на площади Александрплатц. Туда надо добираться на метро (U-Bahn), станция единственной восстановленной линии находится отсюда в нескольких кварталах, туда можно добраться только пешком.
          Пошли по указанному направлению, ковыляя с трудом, спотыкаясь об обломки стен и кучи щебня, часто прибегая к расспросам часто весьма недоброжелательно поглядываюших на нас прохожих.
          Вот и U-Bahn. С трудом втиснулись в переполненный вагон и поехали. По пути часто мелькали провалы от взорвавшихся бомб, в которые проникал сверх у дневной свет. Приехали на Александрплац, вышли на площадь.
          Кругом много разрушений, но поменьше, чем в Шпандау. Здание ратуши с башенкой на крыше с характерным красным фасадом уцелело. На площади перед ней - импровизированный рынок. На нем, к нашему удивлению, полно военных – англичан и американцев, меняющих продукты (тушенку и колбасу) на ценные вещи – хрусталь, фарфор, украшения. Видел даже военных в больших чинах, судя по количеству звезд на пилотках.
          Встретился патруль из наших солдат в сопровождении офицера. Показали документы. Оказалось, что центральная военная комендатура не здесь, а в части города под названием Лихтенберг. Здесь поблизости есть отдел комендатуры, неподалеку от площади. Офицер откомандировал солдата проводить нас туда.
          Пришли, вновь предъявили документы.
          За время пути наши повязки промокли, требовалась перевязка. Попросили направить нас в госпиталь, чтобы это сделать.
          Направили нас в госпиталь, обслуживавший гражданское население Берлина, пострадавшее от обстрелов и бомбежки, в нем работали немецкие врачи.
          Встретила нас дама гренадерского роста, вероятно, главный врач или дежурный.
          - Откуда вы? - спросила она меня.
          - Из Ростова!.
          - А, донкозак!
          Пришлось объяснить, что не все жители, Ростова донские казаки.
          Здесь нас немедленно приняли и сделали перевязки.
          На соседнем столе в перевязочной, где мне обрабатывали ногу, лежал пожилой немец, самостоятельно пришедший на перевязку. У него была оторвана нога ниже колена, культя, опухшая и окровавленная, во многих местах была прострелена осколками.
          Глядя на него, мне показалась ничтожной моя почти зажившая рана, не стоившая того времени, которое немецкие врачи были вынуждены на меня потратить.
          После перевязки нужно было снова спускаться в метро, чтобы ехать в Лихтенберг. Но неподалеку был виден полуразбитый Рейхстаг. Как же не побывать там?
Пришли. Еще невыветрившийся запах гари, стены исцарапаны росписями, теперь часто демонстрируемыми в кинофильмах. Резиновой нашлепкой на конце костыля, оставлявшей черные следы на бетоне, я нацарапал на одном из простенков дату и свое имя.

Еще жив! (Март 1945)
Это тоже я
lomonosov
      Сквозь туман прошедших лет и остатков событий, еще сохранившихся в памяти, видится, как раздвинулись двери вагона, и лежащих на полу его живых и мертвых стали вытаскивать волоком на мощенную булыжником, присыпанным снежком площадку железнодорожной станции. Моих тогдашних ощущений еще хватило на то, чтобы заметить смену вагонного смрада на свежесть чистого воздуха и холод еще зимнего утра.
      Многие годы мне не было известно, как называлась эта станция и далеко ли она находилась от лагеря, куда мы были доставлены. Лишь в 2003 году, впервые приехав в Зандбостель по приглашению д-ра Клауса Фолланда – руководителя музея лагеря военнопленных (Stalag XB) и администрации города Бремервёрде, я узнал, что происходило это на грузовой площадке городского вокзала 9 марта 1945 года. Ни само здание вокзала, ни вагоны, доставившие нас, ни строения вокруг в памяти не остались, вероятно ничего этого я не видел, но помнятся уходящие куда-то вдаль от моей головы, лежащей на земле, ряды булыжников и швы между ними. Эта «картинка» казалась столь отчетливой, что я почти уверен был: непременно узнаю это место. И в первый же час по прибытии, благо отель оказался вблизи вокзала, я сопровождении Клауса Фоланда отправился искать это «фатальное» место.


Отель Дауб в Бремервёрде, слева городской вокзал.


Здесь разгружались вагоны.

      Выйдя из здания вокзала на перрон, я прошел вдоль него до грузовой площадки (дебаркадера) в поисках запомнившейся мне картинки – отмостки. Увы, нет, под ногами не булыжник, а аккуратно уложенные с притесанными гранями гранитные плиты… Подумал, что или это какое-то другое место, или впоследствии отмостку переложили. Высказал свои сомнения Клаусу, но он уверенно утверждал, что именно здесь разгружался эшелон. Неходячих здесь грузили в кузова автомашин, а тех, кто мог двигаться самостоятельно, гнали пешком до лагеря, находящегося отсюда в 12 километрах. Меня окликнул сын: он обнаружил на самом краю платформы кусок площадки, сохранившей прежний вид отмостки.
      Я прошел туда, и вдруг, меня словно электрическим током ударило! Я УЗНАЛ!!! УЗНАЛ!!! Облицованный каменными плитами край дебаркадера и платформа, мощенная булыжником вдруг вновь встали перед моими глазами! И не только образы, но и, казалось, парашно-трупная вонь вагона, сменившаяся прохладным воздухом с легким запахом мазута, нестерпимая боль от каменных плит борта платформы, врезавшихся мне в кожу, обтягивавшую скелет, когда меня волоком вытаскивали наружу, сходящиеся вдали полосы швов между камнями брусчатки, оказавшейся прямо у моих глаз…. Казалось, я физически перенёсся в то время и в то состояние… Мне явно не хватает слов, чтобы текстом передать ощущения, испытанные в этот миг…
      Мне с усилием удалось унять рвущееся из груди сердце, пытаясь не дать это заметить сопровождающим, засунув в рот таблетку валидола. Хорошо, что в этот день посещение лагеря не планировалось. Подумал, что еще раз сегодня подобную встряску мне будет очень нелегко перенести. Однако, от бдительного Клауса это моё переживание не укрылось, и он отметил это в своей статье, помещенной в местной газете.


Вот только это и сохранилось в памяти о месте прибытия…

      Впервые эту экскурсию в далекое прошлое почти 60-летней давности я совершил в 2003 году. Впоследствии мне удалось еще дважды побывать в Бремервёрде и Зандбостеле, и каждый раз я приходил к этому месту, туда, где я уже вступил одной ногой в ладью Харона и лишь чудом удержался на этом свете.
Дальнейшего пути от места разгрузки вагонов до лагерного лазарета я не помню, вероятно я находился в полубессознательном состоянии.
      Как рассказывал мне позже санитар лазарета, сортировку «груза» пришлось выполнять ему с группой коллег, возглавляемых русским военнопленным лагерным врачом – бывшим флотским врачом доктором Дьяковым.
      Груда тел, лежавших на платформе станции, представляла собой омерзительное зрелище: грязные, вонючие скелеты, облаченные в рваные замызганные шинели, с лицами покрытыми струпьями, живые вперемежку с мертвыми…. Обнаружить среди них еще живых было несложно: на живых чуть ли не сплошным слоем копошились вши…
      Живых вповалку грузили в кузов грузовика и везли в лазарет в барак санобработки. Там их одежду отправляли на термообработку в автоклавах, стригли наголо, покрытые волосами части тела обрабатывали каким-то специальным раствором и направляли под душ.
      Первый раз пришел в себя на бетонном полу душевой кабины под струями горячей воды.
      Второй раз, очевидно, после того, как меня чем-то укололи или дали что-то понюхать, - прислоненным к стеклу рентгеновского аппарата, к которому меня пытались приставить два санитара, а я всякий раз сползал на пол.
      И окончательно пришел в себя, обнаружив лежащим голым на нижней полке двухэтажной койки на шинели, прикрытым сверху своим тряпьем. Почувствовал даже некоторое блаженство от того, что меня не жрали вши. Не ощущалось и привычное чувство голода, хотя не помню, когда перед этим пришлось что-то пожевать….
      Прежде всего, стал осматривать и ощупывать себя. Обнаружил, что почти не могу двигаться. Кости спины болели от жесткого ложа, но повернуться или подоткнуть под себя шинель нет сил. К ногам как будто привязаны пудовые гири, поднять которые нет возможности. Руки, также отягощенные неимоверной тяжестью, движутся с огромным напряжением сил.
      Ног по-прежнему не чувствую, ступня правой ноги и пальцы левой - черные, очевидно отмороженные. Кто-то сунул мне под нос кусок стекла. В нем я увидел отражение своего лица и не узнал в нем себя. В стекле на меня смотрел череп, глазами, провалившимися в ямы глазниц. Вместо носа - узкая полоска хряща, нет ни щек, ни губ, ни подбородка. На костях черепа болтается морщинистая серая кожа, сквозь которую проступает рельеф чеюстей. Ощупывая себя, убедился, что все тело - голый скелет, на который напялена такая же серая морщинистая кожа, не скрывающая очертаний костей. Вместо «пятой точки» (места, которым сидят) - кости таза с провалом между ними. Нога у тазобедренного сустава обхватывается кистью руки так же, как рука у запястья.
      Хотелось закрыть глаза и вновь провалиться в небытие, я оста-навливал себя напряжением воли.
      Вокруг себя стал слышать голоса разговаривающих между собой соседей, лежавших рядом. Они обсуждали в этот момент мое возвращение к жизни. Я подал голос, он тоже был не мой, какой-то хриплый дискант.
      Выяснил, что происходит вокруг меня.
      Узнал, что нахожусь в лазарете очередного на моем пути лагеря Stalag XB, расположенного где-то между Гамбургом и Бременом. Этот лагерь - интернациональный, в нем содержатся военнопленные, наверное, из всех европейских стран. Для советских военнопленных предназначен отдельный блок, изолированный ото всех и отличавшийся особо строгим режимом. Лагерь этот был, как говорили, единственным, находившимся под непосредственной опекой Международного Красного Креста, который через свое Швейцарское представительство организовал сравнительно хорошо оборудованный госпиталь. Из Швейцарии сюда доставляли медикаменты и перевязочные материалы. Можно считать, что мне «повезло»: окажись я в таких лазаретах, как в Хохенштайне или, тем более, в Холме, не писать бы мне этих заметок.       Пришли два врача, оба - из военнопленных. Русский во флотской шинели, тот, которого я видел, когда он проводил рентгенологическое обследование, доктор Дьяков и итальянец, немного говоривший по-русски, коверкая слова так, что его трудно было понять. Это, оказалось, наш палатный врач, его имя Лоренцо Градоли, он из Рима.
      Русский врач, передавая меня на попечение итальянцу, рассказал, что вытащил меня из горы трупов, выгруженных из вагона, увидев, что во мне еще теплится жизнь. После того, как санитары госпиталя провели меня через санитарную обработку, он подробно меня исследовал, результаты исследования внесены в медицинскую карту, оставленную на тумбочке около моей кровати. Сказал, что дальше все зависит от моего желания выжить, шансы на это есть, и ушел.
      Итальянец, ознакомившись с медицинской картой, долго меня осматривал, щупая, выстукивая и прослушивая стетоскопом.
      Расспрашивая меня, долго пытал, есть ли у меня «Трия сушька». Я никак не мог понять, чего он хочет. Тогда он сунул мне под нос немецко-русский словарь, открытый на слове « Tryasutscka (Трясучка, лихорадка)». Я ответил, что озноба (трясучки) у меня нет, но ощущаю постоянное жжение в груди.  Он сказал, что нужно оперировать обмороженные ноги, и он сделает это прямо в палате, считая, что тащить меня в операционный блок небезопасно.   
       Через некоторое время он пришел в сопровождении ассистента-санитара, несущего металлический ящичек с инструментами.
      - Терпи, - сказал санитар, - будет больно, но местное обезболивание не поможет, а под общим наркозом не выживешшь. Но это недолго.
      Они подвинули меня так, что ноги до колен высовывались за спинку койки и начали операцию. Не помню, как она продолжалась, возможно я опять впал в забытье.
      При перевязке на правой ступне отвалились отмороженные черные пальцы, остались торчать оголенные концы костей. Доктор сказал, что подождет, если не будет проявляться гангрена, то он не станет ампутировать стопу, она может мне еще пригодиться. Сделал мне внутривенный укол, от которого вдруг стало жарко в горле, и я уснул.

Холм.
Это тоже я
lomonosov

Сколько дней пришлось находиться в Лунинце вспомнить не могу: все это время сохранилось в памяти как один непрерывный день, наполненный болью в раненой ноге и чувством постоянного голода. Пайка черствого хлеба и пол-литра жидкой баланды из разваренной до прозрачности брюквы один раз в день только обостряли его.

Город находился недалеко от линии фронта, который напоминал о себе непрерывным гулом канонады, доносившимся с востока, и ночными налетами бесстрашных «кукурузников».  

Вскоре звуки фронтовой музыки настолько усилились, что казались неизбежными перемены в нашей судьбе. По суетливости в поведении охраны и звукам, доносившимся снаружи, стало понятным, что немецкие войска отступают, готовясь оставить город. Я наделся, и это мне казалось вполне вероятным, что нашим войскам удастся неожиданно для противника захватить город и освободить нас из плена.

Увы, эти надежды не состоялись.  

Подогнали грузовики, затолкали нас в кузова, наполнив их до предела, отвезли на станцию и перегрузили в грузовые вагоны, задвинув двери наглухо. Поезд тронулся, но куда нас везут невозможно было предположить: оконце, расположенное под крышей вагона в углу, было забито досками в нахлестку, в щели между досками можно было видеть только небо.

По карте расстояние между Лунинцем и Холмом, куда нас доставили, кажется небольшим, однако, ехали с многочисленными продолжительными остановками больше суток (ночь прошла в вагоне).

 

Холм.


         Наконец, двери вагона раздвинулись, подошел грузовик, прямо на пол кузова грузовика выгрузили нас, неходячих, вповалку и повезли. Ехали через какой-то город, судя по надписям и вывескам - польский, подъехали к воротам, за которыми - лагерь.

Ряды длинных, наполовину врытых в землю бараков, каждый из которых огражден колючей проволокой. Грузовик остановился за воротами у здания, над входом в который трепыхался немецкий флаг со свастикой. Перед зданием - небольшая площадь, по которой с деловым видом снуют немецкие солдаты, в стороне - группа молодых женщин в советской форме, поют хором «Вставай, страна огромная...», видно чего-то ожидают. Охраняющие их вооруженные винтовками постовые не обращают на пение никакого внимания. Думаю, что эта группа женщин из захваченного немцами полевого госпиталя. После недолгого ожидания грузовик подъехал к входу одного из бараков, где ожидавшие его прихода одетые в немецкую форму, но со странными красными петлицами люди, говорящие по-русски, очевидно служители лагеря - полицаи, стали нас по одному затаскивать в барак.
         В нос ударило жуткое зловоние. Полутемный проход по середине, по обеим сторонам от прохода – двухэтажные нары. Найдя свободное место на нижнем этаже нар, втолкнули меня туда.
         Сосед, лежащий слева от меня бормотал что-то в забытьи, не отвечая на мои вопросы. Сосед справа охотно ответил и ввел в курс дела.
         Лагерь считается лазаретом, в него свозят раненых. Город, в котором он находится - Холм, поляки называют его Хелм. Кормежка отвратительная, тот же, что и везде - немецкий паек: 240-250 грамм хлеба и жидкая баланда раз в сутки. В конце барака за перегородкой с дверью, на которой написано «Arzt», перевязочная. Но перевязочных материалов нет, делают перевязку только в обмен на пайку хлеба. Поэтому в бараке такая вонь - гниют запущенные раны.

От соседа я узнал, что пайка хлеба и «закурка» (щепотка табака на одну самокрутку) – лагерная валюта: служители лагеря, санитары и полицаи, оказывая пленным какие-нибудь услуги, делают это в обмен нее, после чего обменивают на сохранившиеся у пленных неизношенные обувь и предметы одежды. 
         Получил порцию баланды, вонючей, жиденькой, сваренной из той же брюквы, правда, попалось волоконце от мяса.

Настала ночь. Сосед слева, явно находясь в горячке, что-то шептал, бормотал, называя чьи-то имена. К утру затих. Оказалось - умер. Сосед справа сказал:

- Не говори никому пока. Если не заметят, получим за него хлеб и баланду, разделим.

Так и поступили. После «обеда» позвали санитаров, и они вытащили его наружу.

На следующий день после раздачи хлеба я со своей пайкой дополз до перегородки перевязочной, постучал туда. Дверь открылась и молодой парень в немецком кителе с красными петлицами, на которых нарисовано Arzt (врач), увидев в моих руках хлеб, впустил меня внутрь своего закутка, как должное, взял хлеб и, положив его в шкафчик, стал готовиться к перевязке. Налил в миску желтоватого раствора реваноля и, сопровождая свою работу расспросами о том, где попал, где служил, умело сделал мне перевязку. Сказал: приходить не ранее, чем через три дня - нет перевязочных материалов. Да я сам не смог бы столь часто лишать себя хлебного пайка – единственного более или менее калорийного продукта. Впрочем, раз в неделю выдавали по пачке табачных корешков, и я, некурящий, расплачивался ею за перевязку.

Настали дни мучительного ожидания неизвестного конца. Дни тянулись невероятно медленно, точками отсчета времени были раздача хлеба, так называемого чая (подкрашенной чем-то чуть сладковатой горячей жидкости) и баланды.

В бараке не было умывальника, а выходить наружу я еще был не в состоянии. Угнетало состояние немытого тела, рана нестерпимо зудела: в ней завелись черви. Сосед успокаивал: это хорошо, с червями быстрее заживает, они пожирают накапливающийся гной.

В зарешеченное окошко на противоположной стороне барака мне виден кусочек неба, колючая проволока, вдоль которой прохаживается часовой в каске с винтовкой за плечами.

В бараке ежедневно умирают, мертвецов не спешат уносить (соседи долго скрывают мертвых, получая за них хлеб и баланду).

Иногда в бараке появлялись «купцы», предлагавшие за кусок чего-либо съестного купить или обменять что-нибудь из одежды. Измученный голодом, усиленным необходимостью покупать перевязку за пайку хлеба, я соблазнился видом куска вареного мяса и отдал свою гимнастерку, еще сохранявшую приличный вид, в обмен на драную грязную рубашку. Сосед пристал: «дай откусить!». Не смог ему отказать, и он отхватил приличный кусок. Кажется, что до сих пор помню, какой вкус был у этого мяса с сохранившимся тонким слоем жира.
         
Дни невероятно медленно тянулись один за другим, не могу определить, сколько это продолжалось. Наконец, меня и еще несколько человек вызвали для переправки в другой лагерь. Не знаю, чем руководствовались начальники нашего барака. Возможно потому, что я был менее других истощен. От природы тщедушный, я меньше других страдал от голода.
             

Hohenstein (Ольштынек)

 

          На этот раз нас погрузили в сани, запряженные лошадьми, по два-три человека в каждые. Теми, в которых я сидел на подостланной соломе, правил штатский («цивильный») молодой поляк, очевидно мобилизованный для выполнения этой работы. Длинная колонна таких саней в сопровождении пеших конвоиров неспеша двигалась по улицам городка, на глазах у стоявших вдоль обочин людей. Часто кто-нибудь из них подбегал к саням и совал в руки то кусок хлеба, то яблоко, то вареную картофелину. Немцы, охранявшие нас, незлобиво покрикивали на них, но больше для вида.
          Привезли на станцию и погрузили в вагоны, дно которых было устлано толстым слоем соломы. Вскоре нас опять куда-то повезли. Ехали долго, два или три дня, страдая от жажды и голода: раза два выдали по сухарю и по черпаку баланды. Наконец, поезд остановился, раздвинулись двери вагона: прямо перед ними оказалось здание станции с вывеской «Allenstein».


Хлебниково
Это тоже я
lomonosov


Следующий день – первый в карантине начался (после подъема, того, что скрывается за командой-термином «оправиться», и умывания) с завтрака в зале-столовой. Не помню, чем нас накормили, но, в условиях военного тыла, мне понравилось и качество и количество еды.

Затем, построение и поверка, знакомство с командованием карантина и порядком пребывания в нем. Кроме занятий строевой подготовкой, других военно-учебных мероприятий здесь не предусмотрено, однако, воинский порядок мы соблюдать обязаны: ходить по территории только строем, у дверей казармы выставлять на круглосуточное дежурство дневальных, ответственных за порядок в помещении, и выполнять беспрекословно все приказы и распоряжения своих командиров: отделений – назначенных из нашей среды, взвода – младшего лейтенанта из персонала училища и командира роты, он же командир карантина, лейтенанта, принявшего нас у ворот-проходной.

Еще в Ростове мне пришлось пройти 100-часовой курс «Всевоенобуча» - Всеобщее военное обучение, которым предусматривалась обязательная строевая подготовка, изучение винтовки (разбирать и собирать затвор с завязанными глазами считалось особым шиком), знакомство с новыми видами вооружения рядового стрелка – Лопата-миномет и Ружейный гранатомет. Правда, никогда более я с этими предметами не встречался: вероятно, они были сняты с вооружения еще до того, как поступили в войска.

Поэтому участие в занятиях по строевой подготовке мне были не внове. Большинство же моих соратников не были ранее знакомы со строем и строевыми командами. В результате, «экзерциции» нашего взвода на площадке перед казармой со стороны выглядели уморительно: одетые во что попало (при мобилизации обычно одевались в самые изношенные предметы одежды и обуви), «рядовые-необученные» по команде «Ша-а-гом марш!» начинали движение кто с левой, кто с правой ноги, команда «Правое плечо вперед!» вызывала толкотню и недоумение, при движении кто-нибудь обязательно наступал мне на пятки, некоторые никак не могли увязать синхронное движение ног и рук.

Первые дни младший лейтенант командир взвода, теряя терпение и самообладание срывался на матерщину, а командир роты, наблюдая за занятиями со стороны, надрывался от хохота.

Остальное время, свободное от строевых занятий, нас использовали на различных хозяйственных работах: очистка от кустарника площади полигона, разгрузка каких-то ящиков из вагонов на станции и доставка их на подводах на склад. Работали без всякого напряжения сил, а наши командиры наблюдали за этим вполне снисходительно, подразумевая очевидно, что для нас все еще впереди.

Повседневную жизнь курсантов можно было наблюдать через решетчатую ограду, отделяющую карантин. На большой площади весь день проходили строевые занятия. Взбивая сапогами пыль, группы в одно-два отделения под командой сержантов маршировали, выполняя переход от походного к строевому шагу, повороты и остановки, отрабатывали приветствия: приближаясь к стоявшему командиру, переходили на строевой шаг и, в ответ на «Здравствуйте товарищи!» орали хором, надрывая глотки: «Здра!!!». Если рев «Здра!!» звучал нестройно, раздавалась команда «По-о-вторить!». Строй разворачивался по команде кругом и действие повторялось.

Строевые занятия сопровождались песнями. По команде «За-а-певай!» кто-то из курсантов, назначенный запевалой, выводил куплет строевой песни, а затем строй подхватывал припев. И здесь, командиры добивались слитности звучания и соответствия его ритму строевого шага, многократно повторяя эту процедуру. Так как этим одновременно занимались несколько подразделений, над площадью все время звучала песенная какофония..

Во время работы на полигоне, мне приходилось видеть, как проходила и там боевая подготовка курсантов: по команде боевые расчеты минометов бегом занимали огневые позиции, тащили на себе кто опорную плиту, кто ствол, кто мины по две штуки, устанавливали миномет, имитируя готовность к открытию огня. Командир следил за этим, посматривая на часы, и требуя раз за разом повторять упражнение, добиваясь соответствия уставной норме времени. Было видно, что курсанты «выкладываются» полностью, до изнеможения.

Однажды видел возвращение роты курсантов с форсированного марша. Не знаю, сколько километров они прошли-пробежали, но к концу марша, прибежав на плац и построившись для рапорта, они шатались, с трудом удерживаясь на ногах. После команды «Разойдись!», некоторые вылились на землю там, где стояли.

Я ощутил сомнение в том, что мне удастся найти в себе достаточно сил, чтобы выдержать предстоящие испытания.
Ежевечерне проводилась политинформация. Впоследствии очень похоже это «действие» изобразил В. Астафьев в своем романе «Прокляты и убиты». Но однажды нас удостоил своим посещением заместитель начальника училища по политчасти майор, фамилию которого я не запомнил. Зато запомнилось кое-что из его речи, и сохранилась в памяти его необычная внешность. Под козырьком фуражки, казалось, с трудом умещались очки в роговой оправе с толстыми стеклами, сквозь которые смотрели необычно увеличенные глаза. Очки покоились на толстом ноздреватом носу, под которым рыжеватые усы, скрывавшие рот, и профессорская бородка. Лицо обрамляли одутловатые красные щеки, спускавшиеся на осыпанный перхотью воротник гимнастерки и слегка оттопыренные уши. Изрядных размеров пузо переваливалось через ремень, удерживаемый портупеей. Говорил он высоким голосом, иногда срывавшимся на визгливый фальцет. Однако, речь его звучала складно и грамотно.

После стандартных фраз о том, что «Родина, Партия, Правительство во главе с товарищем Сталиным удостоили нас огромным доверием стать командирами героической Красной Армии….», следовали запомнившиеся мне рассуждения.

Если 22 июня 1941 года гитлеровская Германия всей своей мощью, значительно превосходящей Красную Армию численностью войск, качеством и количеством вооружения, обрушилась на нашу страну на всем протяжении ее границы от Черного моря до Мурманска, то в 1942 году она смогла нанести удар лишь на юго-западном участке фронта, что закончилось Сталннградом и последующим разгромом.

С другой стороны, мы могли видеть все более усиливающиеся контр-удары советских войск: сначала под Ельней, затем – под Ростовом, под Москвой, Орджоникидзе и, наконец, Сталинград. И вот уже Красная Армия вступила в пределы Украины, и недалеко то время, когда она перейдет через бывшие границы СССР.
Конец марта, почти наступила весна, и ежедневные выходы в лес по слякоти привели мои эрзац-ботинки, полученные в Казани, в катастрофическое состояние. С нетерпением ждал, когда закончится карантин, и мы получим курсантское обмундирование.

И вот, нам объявили: завтра медкомиссия.

После завтрака нас строем привели в медицинский корпус. Замеры роста, веса, объема легких, затем осмотр врачей-специалистов потребовали совсем мало времени. Очередной доктор, бросив взгляд на голого кандидата в курсанты, вопрошал:

- Жалобы есть?

- Нет.

- Свободен! Следующий!

Раздетые донага, поеживаясь от холода в нетопленном помещении перед входом в зал, где заседала комиссия, мы топтались, ожидая своей очереди предстать перед нею.

И вот, наконец, вызвали меня.

Вхожу, прикрываясь ладонями. Передо мной длинный стол, за которым сидят военные врачи, в центре - удивительно красивая молодая женщина с серебристыми погонами капитана медицинской службы. Рассматривает меня, выслушивая зачитываемые вслух результаты предварительного обследования.

- Можешь идти.

Поворачиваюсь, выхожу, недоумевая, почему не последовало никаких вопросов.

В конце дня меня вызвали в штаб и вручили документы с предписанием следовать в Красно-Полянский Райвоенкомат «по призыву».

В медицинском заключении значилось: «признан непригодным для зачисления в курсанты военного училища по причине общей физической недоразвитости».

Вот так-то!

Могу представить себе впечатление, которое произвела моя фигура мальчишки (18 лет), отощавшего в голодной Казани, стоявшего, согнувшись от холода, с «гусиной» кожей, на очаровательного капитана медицинской службы, не испытывающей недостатка внимания от настоящих мужчин!


Мир тесен!
Это тоже я
lomonosov

Получил неожиданное письмо из Кельна: читатель немецкой версии моего сайта (http://ldb1.narod.ru/de.index.html) Heidi Nieswandt написал, что он знаком с сыном итальянского врача Лоренцо Градоли, который в лазарете шталага Зандбостель в феврале 1945 года удержал меня на этом свете. И вот сегодня прислал мне его фотографию. Удивительно было через 64 года увидеть портрет этого человека. Конечно, точные черты его лица  стерлись из памяти, но что-то знакомое в этой фотографии чувствуется!

И в который раз воздаю хвалу интернету! Разве без него такое было бы возможным?

P.S.
Получил дополнительную информацию. Доктор Лоренцо Градоли после войны жил и работал хирургом в Риме. Умер в 2001 г. в возрасте 84 лет.

Возвращаюсь к теме Плен
Это тоже я
lomonosov

Вновь обращаюсь к военной теме.

Мой "френд" Sprachführer спрашивает:

 

Распорядок дня. Так сказать, обычный день в лагере, самый рядовой... С утра и до вечера, в подробностях, чтобы, образно говоря, можно было бы наложить на собственный день и прочувствовать.

Иерархия в лагере - среди пленных и среди администрации-охраны. Внутренние механизмы управления сообществом "лагерь военнопленных"

Очень интересна лексика. Прозвища, понятия в прямом и переносном смысле, слова со скрытими значениями, шутки...

 

Отвечая, я вновь должен оговориться тем, что мой опыт далеко не характерен: в январе 1944 года, с которого начался «мой плен», по сравнению с годами предыдущими очень многое изменилось в лучшую сторону.

Мне пришлось пройти через 7 лагерей: Лунинец, Холм, Хохенштейн, Торунь (форт 17 и № 312) и Зандбостель. И везде были свои особенности внутреннего распорядка, в основном связанные с назначением лагеря.

Лунинец – фронтовой лагерь (фронтлаг) – лазарет. Он располагался в черте города, по-моему даже вблизи от центра, в двухэтажном каменном доме, отделенном от тротуара решетчатым металлическим забором. Не было даже обычного заграждения из колючей проволоки: бежать оттуда при всем желании никто не мог, все там были с ранениями различной степени тяжести. Два русских военнопленных врача с утра и до позднего вечера ковырялись в загноившихся ранах, пользуясь примитивными инструментами. Не было у них ни обезболивающих препаратов, ни тем более средств для глубокого наркоза, из их помещения весь день раздавались крики несдерживаемой боли. По-моему, единственным лекарственным средством у них был дезинфицирующий раствор реваноль, в который обмакивали обмотанный ватой стержень для промывания ран и в котором смачивали марлевую салфетку, накладываемую на обработанную рану, после чего наматывали повязку из бумажного гофрированного бинта, впрочем, довольно прочного. Глядя на действия этих докторов, я поражался их мужеству и профессионализму.

Естественно, распорядок дня определялся ожиданием в очереди на перевязку и дважды в день раздачей пиши: утром пайка хлеба  и слегка подслащенная горячая водичка, заваренная какой-то травкой (пол-литра или по размеру банки, заменяющей котелок, если ее емкость была меньшей) и в середине дня баланда из брюквы или турнепса, с малым количеством нечищеной картошки. Помню, что изредка в баланде варились потроха, остающиеся после забоя скота, отправляемого в Германию. Тогда сверху плавали кружочки жира, и это воспринималось с восторгом, как праздничный обед.

В перерывах пленные, располагавшиеся на двухэтажных нарах, были предоставлены сами себе. Страдавшие от ран мучились сдерживая, а то и не сдерживая стоны, Более легко раненые предавались разговорам. Поскольку от фронтовых дней нас отделяло совсем мало времени, основной темой разговоров служили рассказы о только что пережитом во время последних боев.

Ежедневно по несколько раз выносили трупы умерших. Этим занимались санитары, добровольно выдвинувшиеся из числа легко раненых. Им за это выделялась вторая порция баланды. Эти же санитары выносили консервные банки, служившие для нечистот, от тех, кто лишен был самостоятельно двигаться. Вид этих «сосудов» был таков, что я предпочитал, добираться до общей выгребной уборной, прыгая на одной ноге. Тем более, что только там можно было и умыться из водопроводного крана. Лежачим же умываться не полагалось…

Общий порядок внутри соблюдался немецким фельдфебелем и назначенным им старостой также из числа легко раненых. Полицаи отсутствовали, в них не было необходимости.   

Боль от раны, впервые испытываемый «зверский» голод и само состояние вдруг оказавшегося в плену настолько сильно побуждали меня вслушиваться в собственные переживания, что я, к сожалению, не запомнил тех, кто лежал на этих нарах рядом со мной…

О пребывании в Лунинце некоторые подробности здесь: http://ldb1.narod.ru/simple4.html

Ввиду приближения линии фронта, началась эвакуация лагеря. Нас вповалку затолкали в товарные вагоны, на дно которых была постелена грязная солома и повезли в неизвестном нам направлении. Порядок транспортировки пленных достоин отдельного описания, поэтому здесь для краткости не буду об этом.

Следующий лагерь – в гор. Холм, Шталаг 319, пожалуй, самый худший из тех, что мне пришлось побывать. О нем здесь: http://ldb1.narod.ru/simple5.html Остановлюсь лишь на том, о чем спрашивает Sprachfὓhrer.

Оказавшись на нарах барака, предназначенного для больных и раненых, вынужденный пребывать в лежачем положении из-за распухшей и беспрерывно гудящей тупой болью раненой ноги, я мог видеть только соседей по нарам справа и слева от себя и наблюдать движение по проходу между стеллажами нар. Слышал я и разговоры над собой на верхнем этаже нар.

Слева от меня лежал спиной вверх с открытой раной на спине пожилой солдат. Я немного поговорил с ним, успев узнать, откуда он родом и давно ли здесь находится. К сожалению, забыл его рассказ. Ночью он начал сначала стонать, затем долго что-то шептал, называл какие-то имена, к утру затих. Я даже не сообразил, что это была агония. Сосед справа от меня, тоже раненый, кажется в руку, увидел, что он мертв, сказал, чтобы я молчал об этом, и пользуясь тем, что далее слева уже была стена барака и никто пока о мертвом не знает, мы получим за него его порции хлеба и баланды.

Так я и пролежал почти весь день рядом с трупом, получив за это кусочек хлеба и четверть котелка баланды.

Здесь также распорядок дня определялся для раненых и больных очередью к врачу и временем получения хлеба и баланды. Отмечу, что баланда здесь была значительно хуже, чем в Лунинце: первые дни я глотал ее, преодолевая тошноту.

Надо мной лежал только что прибывший из рабочей команды, трудившейся у какого-то богатого крестьянина, он сам работал в коровнике. Его напарник случайно поранил его вилами, после чего он и попал в наш барак. Он быстро с помощью соседей по нарам расправился с привезенными с собой продуктами, и ему ничего не оставалось, как многословно с мелкими подробностями повествовать о поглощении огромного количества молока и картошки и общении с русскими девицами – подневольными батрачками. Он почти не прерываясь рассказывал об этой сытой жизни, мечтая, как заживет рана, вновь вернуться туда.

Перемещаясь лишь от своего места на нарах до каморки врача, я не смог запомнить общего распорядка жизни барака и, тем более, лагеря. Только в окно видел кусок проволочного заграждения и разгуливающего вдоль него часового в каске и с винтовкой за спиной.

Под давлением приближающегося с востока фронта, нас однажды погрузили на подводы и отправили на станцию, где вновь вповалку загрузили в вагоны.

Новый этап – Восточная Пруссия, лагерь Хохенштейн (Hohenstein).

Об этом продолжу в следующем сообщении  

 

 

 

 


Трапицын
Это тоже я
lomonosov
   Рассказывая на предыдущей странице ЖЖ о заслуженном ветеране ОВ Игоре Трапицыне, я обратился с просьбой к имеющим такую возможность записать песни лагерного фольклора в его уникальном исполнении. Было высказано много предложений, и я договорился о встрече у Трапицына с "френдом" maverik, который вместе с гитаристом-аккомпаниатором решил был приехать из Питера 5 января. Но, увы... человек предполагает, а Бог располагает! - Игорь Трапицын, с которым я разговаривал 28 декабря, на следующий день оказался в больнице, и запись уже второй раз сорвалась.
   Игорь Трапицын, которому уже 86 лет, страдает болезнью Паркинсона, и я очень надеюсь, что его миновал инсульт, подробности мне пока не известны.
   Я выражаю всем тем, кто откликнулся м пониманием на мой призыв предложениями участия, огромную благодарность.


29 апреля 1945 года.
Это тоже я
lomonosov

   29 апреля 1945... Шталаг XB, Зандбостель (45 км от Гамбурга).
   Ровно 63 года отделяют меня от этого дня, ставшего навсегда самым особенным, переломным, днем перехода в другое состояние бытия. Если не вспоминать дни и часы особенно страшных переживаний под огнем на фронте, этот день всегда вспоминается наиболее рельефно.
   Я - в "инвалидном" бараке лагеря, только что начал самостоятельно предвигаться, опираясь на две доски, выломанные из нар. Барак - угловой, его окно обращено на ряды проволочных ограждений, за которыми одноэтажные кирпичные дома и сараи небольшого поселка. В окно видны шесты, с развивающимися белыми флагами, на которых
нанесен крупный красный крест. 
   Уже три дня вокруг лагеря идет бой: артиллерия и минометы англичан методично перепахивают пространство, примыкающее к ограде. Периодически налетают штурмовики и вздымающееся облако земли и пламени закрывает
горизонт. Знакомая и привычная по фронтовому быту "музыка": завывание мин, грохот разрывов, шелест проносящихся снарядов. Поневоле
испытываешь желание лечь на пол, ближе к земле, зарыться в нее, укрываясь от неизбежной смерти... Три дня все это происходит в какой-то сотне шагов, и не перестаешь убеждать себя в том, что мне и остающимся в бараке двум или трем "лежачим" ничего не угрожает ("ходячие" выбрались наружу и лежат, прижавшись к земле, удалившись подальше вглубь территории).
    В открытое окно (стекла давно уже вылетели, выбитые волнами разрывов) я вижу, как прямо вплотную к ограде в наскоро вырытых щелях прячутся жители немецкого поселка. В отличие от нас, их щели иногда накрывают разрывы мин.
    Настал момент, когда грохот разрывов утих, и по полю проползли два танка, прикрываясь которыми, пробежали, пригибаясь, солдаты, как оказалось, английские. Кто-то из них приветственно помахал
рукой.
    Все! Конец! Мы - свободны. Я вижу, как изголодавшиеся пленные растащили проволоку и вырвались за пределы лагеря.
    Уже на следующий день, открылся полевой госпиталь союзников, глазам которых открылась страшная картина: эти три дня, которые лагерь находился между боевыми порядками сторон, люди продолжали умирать уже не только от ран, но и от голода, трупы лишь выволакивали из бараков.
    Наши деревянные щитовые бараки, оккупированные клопами, сожгли и нас переселили в кирпичные здания, из которых сразу же вывезли
пленных союзников. Появилось натуральные молоко, масло, тушенка и белый пушистый хлеб из канадской пшеницы.
    Такими запомнились мне эти дни...
    Это был конец одной, и начало другой, еще не известной жизни.